с таким вот хирургом было, собственно, и в Горячеве, но, с одной стороны, уже вроде бы смягчено то ли возрастом, то ли множеством пережитых им войн, а с другой — даже как бы усилено, ибо он оживлялся и веселел теперь уже искренне, от глубокого понимания этих сумрачных, перезябших, небритых людей в грязных серых шинелях. Он не мыслил ни счастья, ни жизни без этих окопов и стрелковых ячеек, без бесчисленных закопченных молодых или старых, морщинистых лиц, за угрюмостью, равнодушием или спокойствием которых иногда постороннему глазу незаметна действительная готовность сражаться и умереть и которая — одна — лишь и приносит победу.
Генерал уже знал, что русский солдат, если он не мальчишка и не действует напоказ, зачастую не очень-то ловок и невиден на внешность, даже как бы ленив и держится так, как если бы у него никогда не бывало и не будет возвышающих душу, особенных мыслей. Но беда ждет того, кто не знает, в чем сила такого солдата, считал командарм. А сила его не только в нем самом, в советском бойце, а еще и в той древней земле, на которой он вырос, в той спрессованной многолетьем истории, что досталась ему по наследству от дедов и прадедов. И цена ему, этому человеку, существует не отвлеченно, не сама по себе, а лишь только с землей, по которой он ходит. И враги тоже знают, как значителен он и велик, когда защищает великую свою землю.
Горячев шагал узким ходом сообщения, задевая за глинистые мерзлые стены плечами еще не обношенной генеральской бекеши, и, встречая такое вот все понимающее, но ничего не выражающее солдатское лицо, веселел, кровь бежала быстрей в его старческих жилах, молодила его.
— Ну, чего пригорюнился? — спрашивал он у застывшего пулеметчика. — Гляди веселей! Смирную собаку и кочет бьет!
Вскоре снова над полем начали высвистывать длинным режущим свистом небольшие снаряды, и земля словно вздергивалась в одном месте на конус, потом этот конус темнел, разбухал, глухо, ватно клубился и с шорохом рассыпался, ложась комьями в одну сторону.
Шерстобитов с волнением все поглядывал туда, на запад, чутко слушая в перерывах холодную тишину. Он хотел задержать генерала, не пускать его дальше, заслоняя собою дорогу, но тот осторожно подталкивал командира дивизии в спину, повторяя спокойно:
— Ну, пошли же, пошли… Ну, чего испугался? Да, а что это там у него за бугром?
Загораживая собой генерал-лейтенанта, Шерстобитов услышал не свист — потому что сейчас он не слушал работающую батарею противника, а поэтому не отсчитывал механически каким-то таинственным органом, сберегающим человека, те коротенькие секунды, которые следуют после выстрела, тот коротенький промежуток между выстрелом и разрывом, по которому можно узнать направление полета снаряда, — а услышал лишь только движение воздуха, почувствовал кожей лица всю сухую, горячую сжатость, которую производит снаряд, приближаясь. Успел только тяжестью своего тела сбить с ног командарма, навалиться, прижать его крепко к земле.
Глухой вакуум взрыва лишил его голоса, слуха.
Прошел миг, пока генерал наконец приподнялся и стряхнул с себя оглушенного Шерстобитова, при этом Горячев обиженно проворчал:
— Фу, черт! Раздавил…
В ответ Шерстобитов с усилием приподнялся:
— Простите… иначе бы не успел! Я за вас отвечаю здесь… — И немотно откинулся к стенке окопа. Вся левая половина его тела как будто бы затекла, онемела, а жилки в руках и ногах непроизвольно дрожали. Он закашлялся, вытер слезы ладонью.
Порученец Горячева и автоматчики не поднимались. Шерстобитов окликнул Простякова, потом перевернул его на спину. Вместо глаз, носа, рта была черная кровоточащая рана, и он тут же положил его обратно, в той же позе. Лицом вниз. Автоматчики тоже были мертвы.
Шерстобитов глазами искал уже Веньку Двойных. И тот, словно услышав безмолвный призыв, быстро выскочил из-за изгиба хода сообщения, отряхивая о колено изорванную осколками щегольскую кубанку.
— Во дают! — крикнул он, скаля белые зубы. Но, увидев лежащие неподвижно тела автоматчиков, осекся и сказал строго командиру дивизии: — Товарищ полковник, а вам дальше нельзя! Я вас не пущу! А тем более генерала, — сказал он с той привычной развязностью, с какой только и можно было сейчас обращаться к оглушенным, растерянным людям. — Все! Айдате назад!
Генерал-лейтенант повернулся и, немного прихрамывая, покорно пошел по вонючему от пороховых газов снежному ходу сообщения к штабной батальонной землянке. Он тоже, наверно, оглох, и папаха его, отброшенная взрывной волной и поднятая Шерстобитовым, была вся исклевана небольшими осколками и теперь некрасиво дырявилась. Генерал то и дело прикладывал к уху ладонь, хлопал по уху, по виску, тряс головой: глухота, как вода, не давала пройти окружающим звукам. И он, чтобы услышать, теперь поворачивался к говорящему одной стороной, держа как-то с усилием, даже несколько деревянно свою узкую седоватую голову.
6
День клонился к закату, когда генерал покидал третий батальон.
Горячев устал и замерз, но от чая, а тем более от обеда и водки, отказался наотрез. Высокие дуги бровей и низко опущенные углы рта придавали лицу генерала выражение холодной брезгливости, недовольства, чего не было в нем на самом деле, а была лишь работа, движение мысли, энергичной и напряженной. Командиры устало и хмуро тянулись под взглядами генерала, на отрывистые вопросы Горячева отвечали неловко и сбивчиво и при этом слегка пожимали плечами, переглядывались: чем они перед ним провинились, отчего генерал недоволен? Лишь один Шерстобитов по мере продолжения этой странной беседы становился уверенней и спокойней, словно что-то увидел и понял для себя навсегда.
Канонада усилилась.
Немцы словно почуяли присутствие на позициях какого-то крупного военачальника — по усилившемуся хождению красноармейцев и групп командиров, по тому, что в ответ на отчаянную стрельбу шерстобитовская артиллерия и минометы не отвечали. И это, наверное, заставляло вражеских наблюдателей и корректировщиков опять и опять, в сотый раз припадать к окулярам биноклей и стереотруб, обдумывая и выискивая причину такого молчания. Для этого они снова и снова включали свой дьявольский истребительный механизм: сперва, как пускач, трещал где-нибудь с фланга «maschinengewehr», от него заводилась, приходила в движение и даже в экстаз и вся динамическая машина современного боя с его техникой убивания: все стонало, гремело, засвистывало, завывало. Взлетали ракеты, еще тусклые в блеклых сумерках февраля, еле видные с их таинственным фосфорическим мертвенным светом, снег вздирался на поле уже не отдельными конусами, а вставал черным лесом, налет следовал за налетом. Потом все затихло.
— Ну, все. Фрицы ужинать пошли, — объяснил поведение врага, повеселев, Дугинец. — Отстрелялись!
Генерал приказал продолжать наблюдение за батареями фашистов. Сам он стал собираться, поискал